понедельник, 9 мая 2011 г.

Причастность как способ существования лирического субъекта

Доклад прочитан 29.04.11 на Второй концептуальной конференции молодых ученых в Донецком национальном университете "Филология ХХІ век: как это работает"

Миннуллин О.Р. Причастность как способ существования лирического субъекта // Литературоведческий сборник. - № 45-46. – Донецк, 2011. – С. 6–14.

Причастность как способ существования лирического субъекта
Причастность – это принадлежность бытия-сознания лирического субъекта смысловой области, которая это бытие-сознание принципиально превышает, включенность сознания в такой контекст, смысл которого не может быть умещен в границы одного сознания. Этот превышающий контекст существует до момента возникновения сознания субъекта и продолжает существовать там, где сознанию положен некоторый предел.
Необходимой составляющей этого контекста является его аксиологическая сторона: превышающее начало, которому причастен лирический субъект, содержит в себе некую абсолютизированную ценность.
В то же время, причастность есть выражение отношения особенного и всеобщего в лирическом субъекте; через причастность проявляется сосредоточение всеобщего внутри субъекта с его особенными сторонами.
В древней хоровой лирике причастность характеризует отношения, формируемые между отдельным субъектом и хором, к которому присоединяется голос субъекта. В данной ситуации сознание лирического субъекта существует как множественное, а индивидуальное в нем коренным образом причастно всеобщему смыслу. Через песнопения хора происходит репрезентация божества, поэтому субъект-участник хора, причастен через него бытию, являемому этим божеством, т.е. абсолютному.
В новейшее время в относительно малом стихотворении (при минимуме формальных средств) по-своему воспроизводится древняя хоровая лирическая структура. Древняя причастность преобразуется в особым образом существующем бытии-сознании лирического субъекта. Иными словами, причастность сохраняется, но приобретает обновленный вид.
Понятие «причастности» в различных значениях активно использовал М.М. Бахтин в работе «К философии поступка» [13]. Этот концепт начинает часто появляться в тексте работы, когда ученый анализирует стихотворение А.С. Пушкина «Разлука».
Во-первых, философ неоднократно говорит о причастности субъекта диалога «единственному бытию» или «событию бытия», о «единственной причастности» [13, с. ] как пребывании человека в бытии, невозможности занять дистанцию по отношению к своему единственному существованию в мире. В этом случае причастность мыслится как этическая категория вынужденного ответственного участия в бытии.
В другом месте Бахтин говорит об эстетической причастности – причастности созерцателя, который является «вненаходимым» и принципиально «посторонним» по отношению к эстетически созерцаемому им миру. «Эстетическая деятельность есть специальная, объективированная причастность, изнутри эстетической деятельности нет выхода в мир поступающего…» [13, с.  ] (курсив мой – О.М.). Эта причастность другая, она противоположна первому типу. Там «включенность» в бытие, здесь – «исключение» из него, дающее возможность эстетического созерцания, а значит, осуществления в другом качестве.
Причастность как способ существования лирического субъекта есть совмещение этих двух противоположных возможностей (ср. понятие «автономная причастность» у М.М. Бахтина). Это оказывается возможным ввиду того, что и сам субъект неоднороден, а существует как отношение героя (укорененного во внеэстетически переживаемом мире, мире поступка) и автора (кому принадлежит эстетическая активность созерцателя). И все же лирический субъект – единый человек.
Превышающий одно сознание контекст, область абсолютного, становится явленной в произведении именно через это отношение субъектов разного бытийного плана, но существующих в едином событии художественного произведения. Причастность – это организующий принцип[1]. Это художественная модель организации лирического целого, где осуществляется творческая попытка «согласовать наше положение как зрителей и как действующих лиц в великой драме существования» (Н. Бор, цитируется по статье С.Н. Бройтмана [177, с. 438]).

Тематически[2] причастность может быть реализована по-разному. Наиболее очевидно эта сторона лирики раскрывается в стихотворениях о самой поэзии, вообще, в тех лирических произведениях, где присутствует метафорическое изображение творчества, образ творческого бытия. Непосредственное явление причастности как раскрытого в произведении и произведением образа, наиболее характерно для классической поэзии (например, «Пророк» А.С. Пушкина). В стихотворении «Цицерон» Ф.И. Тютчева лирический герой, чей образ созидается в произведении, оказывается причастным «небожителям», владеющим истиной:
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был -
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил!
Причастность гармонии поэзии, чья «таинственная власть» исцеляет «болящий дух», звучит в стихотворении Е.А. Баратынского «Болящий дух врачует песнопенье…»:
Душа певца, согласно излитая,
Разрешена от всех своих скорбей;
И чистоту поэзия святая
И мир отдаст причастнице своей. (курсив мой. – О.М.)
В стихотворениях подобного характера лирический субъект зачастую позиционирует себя в качестве принадлежащего кругу «избранников» Музы, тех, кому был «дан голос», и слышится «музыка сфер». Тогда лирический субъект эстетически «переживает» свое существование именно в этом ключе – как творческий акт сопричастности высшему началу. Например, «Ти знов прийшла, моя печально музо...» Л.В. Костенко:
...Поети ж є і кращі, й щасливіші.
Спасибі, що ти вибрала мене.
 Причастность может раскрываться как принадлежность классической литературной традиции, где фигуры поэтов-классиков сближаются по смыслу с фигурами своеобразных  пророков, полубогов. «Поэты-пророки», условно говоря, стоят к истине ближе, чем субъект высказывания (лирический субъект стихотворения, относящегося к этому типу). Поэтому через духовно-поэтическое общение с этими поэтами, с традицией, которая за ними стоит, через стремление соотнести себя с их кругом, «поверить» свое «творческое бытие» (В.В. Федоров [148]) их бытием,  воплощается гарантированность причастности конкретного лирического  субъекта тому, что мыслится истинно поэтическим, т.е. в  своем роде – причастность области абсолютного.  Например, «Пусть нас увидят без возни…» Д.С.  Самойлова:
Пусть нас увидят без возни,
Без козней, розни и надсады,
Тогда и скажется: «Они
Из поздней пушкинской плеяды».
Я нас возвысить не хочу.
Мы - послушники ясновидца...
Пока в России Пушкин длится,
Метелям не задуть свечу.
Или обратная ситуация причастности через отрицание в стихотворении «Вот и все, смежили очи гении…» у того же Давида Самойлова.
В сонете Л.В. Костенко «Пейзаж із пам'яті» («Неповторність») причастность поэзии раскрывается через образ встречи лирической героини с поэтом Максимом Рыльским (здесь поэт изображен как представитель ушедшей и, ввиду этого, идеализированной эпохи поэзии). Встреча происходит в неком эфемерном пространстве лирического пейзажа памяти: фигуры лирической героини и поэта Рыльского являются как силуэты из тумана.
Мгновение встречи двух поэтов, их взгляда друг на друга, оказывается мгновением встречи двух поэтических эпох. Важно, что во взгляде Рыльского присутствует некоторое «неузнавание» и непонимание смысла этой встречи и взгляда. Он существует как бы в другом бытийном измерении, «за гранью» современности, в идеальном прошлом, и зрение его принадлежит этому измерению.
…Він сумно-сумно дивиться на мене, -
хто я така, чого я так дивлюсь.
А я дивлюся... Я хвилююсь трохи...
І розминулись. Тільки силует.
Оце і все. Зустрілись дві епохи.
Дурне дівчатко і старий поет.
Кружляє листя, і не чутно кроків.

Пейзаж, котрому років, років, років.
В финале стихотворения лирическая героиня также переходит в состояние бытия «за гранью» современности, полностью растворяясь в своем воспоминании. Через это воспоминание о встрече со «старым поэтом», через соприкосновение с другим планом бытия (идеальным, завершенным бытием) она становится  причастной  тому же бытийному измерению, что и явленный в стихотворении поэт Рыльский.
Из воссозданного в стихотворении пространства исчезают фигуры живых людей, остается только пейзаж, существующий как опредмеченное сознание героини. Иными словами, бытие-сознание существует здесь и как пейзаж, и как воспоминание, и как встреча состоявшегося поэта и поэта, только начинающего свой путь. То, что времени не подвластно – поэзия как память – раскрывается в стихотворении через «текучесть» этого времени, через ситуацию, когда две эпохи соприкоснулись и «разминулись». В финале пейзаж памяти как бы «удаляется» от воспринимающего, что выражено через повторение «…років, років, років», «откликающееся» на «кроків». Однако в своем беспрерывном удалении, этот «пейзаж памяти», тем не менее, не исчезает – выстраивается особая лирическая перспектива в вечность, через которую осуществляется причастность лирического субъекта этой вечности.
Несколько иной вариант лирической причастности реализуется в собственно пейзажной лирике. Природа зачастую предстает в ней либо в качестве абсолюта, в котором растворено сознание лирического субъекта, либо в качестве собеседника, диалог с которым дает возможность общения с тем, чему в произведении присвоен смысл абсолюта. А уже через это отношение происходит переживание полноты бытия лирическим субъектом. Такая ситуация широко распространена в лирике. Приведем примеры из поэзии Л.В. Костенко:
Мене із малку люблять всі дерева,
і розуміє бузиновий Пан,
чому верба, від крапель кришталева,
мені сказала: «Здрастуй!» - крізь туман.
Чому ліси чекають мене знову,
на щит піднявши сонце і зорю.
Я їх люблю, я знаю їхню мову.
Я з ними теж мовчанням говорю.
Аналогичная ситуация лирической сопричастности Природе, явленной в стихотворении как подобие своеобразного божества, открывается в стихотворениях  «Вже десь мене ліси ті виглядаюсь...», «Художник, я, - чи то в музеї Прадо...» и других.
Едва ли возможно назвать все тематические варианты реализации лирической причастности в поэзии. Она может раскрываться в интимной лирике (например, как некий культ служения любви – «Моя любове! Я перед тобою…» Л.В. Костенко), в стихотворениях религиозного содержания и, вообще, в «духовной» и философской лирике (как причастность поэта истине – например, «На столетие Анны Ахматовой» И.А. Бродского).
Общая идейно-тематическая установка всегда отражается на структуре лирического целого – в стихотворении, в момент эстетического завершения как раз и осуществляется акт причастности лирического субъекта некому Первоначалу – бытийному и поэтическому истоку. Лирическое стихотворение – это всегда актуализация причастности, каждый раз возобновляемое приобщение к вечным ценностям – эстетического и бытийного порядка – пересоздание, прояснение и уточнение этих ценностей, неизменных, но обновляемых.
С одной стороны, к началу момента творчества причастность как бы заранее дана, но, с другой стороны, она все же достигается в произведении, приобретает высокую степень выраженности, становится несомненной. В этом смысле причастность есть некая поэтическая инициация, которая всякий раз осуществляется в лирическом произведении.

Рассмотрим более подробно один из возможных вариантов тематической реализации феномена причастности в лирике...

В продолжение темы причастности бытию рода рассмотрим частотную в литературе (в том числе и в лирике) ситуацию встречи героя (в лирике – лирического субъекта) со своими предками либо умершими родителями во сне. Здесь ситуация причастности роду может переживаться по-разному: как «включение» в бытие рода через переосмысление в состоянии сна своего места в бытии и своего родового статуса; как возможный в реальности сна переход границы жизни и смерти и приобщение к вечно длящемуся бытию рода и др.
Рассмотрим три стихотворения, в которых присутствует означенный мотив: «Отца и мать, и всех друзей отца…» (2009)  А.С. Кушнера, «… и дверь впотьмах привычную толкнул» (1975) О.Г. Чухонцева и «Мне снился сон. И в этом трудном сне…» Д.С. Самойлова (1969).
Стихотворение Александра Кушнера начинается перечислением близких лирическому субъекту людей и людей, близких этим близким людям, ушедших из жизни, которые явились ему в виде некого бесконечного «перечня». То, что субъект высказывания воспроизводит «перечень» умерших, прямо проговаривается лишь в четвертой строке. А то, что изначально мы застаем лирического субъекта в состоянии сна, становится ясно лишь под конец первой строфы (восьмистишия) стихотворения.
Отца и мать, и всех друзей отца
И матери, и всех родных и милых,
И всех друзей, — и не было конца
Их перечню, — за темною могилой
Кивающих и подающих мне
За далью нечитаемые знаки,
Я называл по имени во сне
И наяву, проснувшись в полумраке…
Эффект того, что «перечень» близких умерших составляет бесконечный ряд, достигается благодаря особой «тягучей», трансовой, перечислительной интонации, заложенной в первой половине стихотворения. Главное средство экспликации этой интонации в данном случае – синтаксис.
 Обратим внимание, что первое восьмистишие, равно как и второе, представляет собой одно развернутое сложное предложение; в строфе несколько переносов, что, в свою очередь, «работает» на названную интонацию. В первом предложении (первой строфе) есть стремление как бы «заворожить» внимание воспринимающего. Читатель вынужден внимательно следить за развертыванием предложения, чтобы в итоге суметь собрать воедино его сложно организованную в грамматическом смысле структуру. Первое предложение начинается длинным рядом  дополнений, затем прерывается  предложением, связанным с этими дополнениями, на него нанизывается еще одно – определительное предложение, и только в  конце появляются подлежащее и сказуемое, к которому вышеназванные дополнения относятся («я называл»).
Воспринимающий вынужден следовать за сложным процессом артикуляции смысла (воссоздания мира) лирическим субъектом, не ослабляя ни на мгновение своего внимания, иначе от него ускользнет тонкая смысловая связь между словами, строками и, главное, не будет услышана эта «завороженная» интонация. Эта интонация сходна со своеобразным припоминанием или «отстраненным» говорением, когда субъект речи словно спешит отыскать единственно подходящие слова, чтобы высказать (артикулировать) единственно существующий смысл, только что понятый им – т.е. успеть сказать, не сбиться, не позабыть, воссоздать это понятое бытие.
Создается впечатление, что субъект высказывания словно запутывается в собственном перечислении и начинает повторять уже названных в своем перечне людей. Это происходит вследствие повторения словосочетания «всех друзей», относящихся сначала к отцу героя, а затем к нему самому. Но это «запутывание» - часть артикуляции главного смысла стихотворения – причастности роду и умершим близким как преодоление страха смерти, переосмысление и освоение области смерти.
Мертвые  изначально существуют в пространстве, которое отделено от пространства лирического субъекта («за далью»), и к которому он может быть причастен только в этом состоянии трансового сна: «знаки», которые они ему «подают» - «нечитаемые». В этом трансе происходит называние имен умерших и, таким образом, преодоление границы двух миров: мира лирического «я» и мира «за темною могилой». Обозначенная граница модифицируется в границу между сном и явью, которая в конце первой строфы растворяется. Нарастание транса преобразуется в явлении единого мира живого «я» и мертвых близких, который мы наблюдаем во втором восьмистишии:
Горел ночник, стояла тишина,
Моих гостей часы не торопили,
И смерть была впервые не страшна,
Они там все, они ее обжили,
Они ее заполнили собой,
Дома, квартиры, залы, анфилады,
И я там тоже буду не чужой,
Меня там любят, мне там будут рады.
Все названные «по имени» в первой строфе являются в пространстве комнаты (где «ночник», «часы») лирического героя как бы вызванными «с того света», однако при этом и «тот свет» становится здесь-и-сейчас явленным. Время, свойственное миру живых, упраздняется и моделируется безвременный мир.
Страх смерти преодолевается через причастность  лирического субъекта «тому свету»  посредством общения с близкими умершими. Мир «за темною могилой» оказывается не менее «обжитым» (оксюморон), чем мир живых. Преодолевается чуждость «мира иного», он становится для лирического субъекта «своим».
При этом тотальность смерти не только не отменяется, но всецело признается и подчеркивается. Присутствие мертвых становится избыточным: воссозданный мир буквально перенаселен ими, все пространства «заполнены» мертвыми близкими и мертвыми близкими мертвых близких. В этом стихотворении обращает на себя, вообще частотный в поэзии Кушнера, образ анфилад – примыкающих друг к другу пространств, уходящих в бесконечную перспективу, которые все «заполнены» мертвецами. Возникает лирическая перспектива в вечность (в данном случае понятую пространственно), какую мы наблюдали, рассматривая поэзию Костенко.
Кстати, в этом месте стихотворения («дома, квартиры, залы, анфилады…») вновь становится более выраженной трансовая перечислительная интонации (ее мы отчетливо наблюдали в первой половине стихотворения), временно имплицированная в глубине произведения. В этом перечислении лирическое «я» оказывается интонационно присоединенным к миру мертвых.
Здесь же укажем на значение контекстуальное значение союза «и». Союз «и», который семь раз встречается в первой половине стихотворения, дважды появляется во второй, как бы поддерживая  трансовую перечислительную интонацию: в момент, когда «смерть» становится «впервые не страшна», и  в момент, когда субъект речи ощущает себя причастным миру мертвых -  «и я там тоже буду не чужой».
Важно подчеркнуть, что в произведении воссоздается особое бытие, где подобная причастность переживается как форма торжества над небытием. Смерть, тотальность которой признается, преобразуется в «обжитое» бытие. Иными словами, небытие само по себе здесь одушевляется. В результате чего моделируется мир, не сводимый ни на жизнь, ни на смерть, ни на бытие, ни на небытие – художественный мир, где названные онтологические величины соприсутствуют в эстетическом переживании.



[1] Понятие причастности довольно активно используют и представители украинского литературоведения. Например, в статье М.М. Гиршмана «Литературное произведение как бытие-общение…» помимо прочего говорится о «причастной вненаходимости» [46, с. 522] (курсив мой – О.М.)  как одном из ключевых отношений в событии художественного произведения. В несколько ином ключе в  статье «Порождающее лоно поэзии» о ситуации творчества как ситуации причастности «священной речи» [56, с. 34] говорит А.В. Домащенко.
[2] Напомним, что за темой в древней поэзии стоит как раз фигура бога, к которому данное лирическое высказывание обращено, и который в данном высказывании репрезентируется (см., например, у С.Н. Бройтмана [143, с. 94]). Эта древняя лирическая особенность откликается в лирике на протяжении всей ее истории с той лишь разницей, что на место буквально понимаемого божества становится некоторый эмоционально выраженный, «пережитый» бытийный смысл, как бы энергия существования, проникнутая той или иной эмоцией, которую переживает лирический субъект.

Комментариев нет:

Отправить комментарий